«A storm will come» facedown & pray we will all lie down We all need help the land is vast inside us is darker than oil lie down in it |
ARRON CHARLES BARTLETT // ЭРРОН ЧАРЛЬЗ БАРТЛЕТТ, 24
ночной администратор в кинотеатре «the time-lapse» (zane holtz)
I.
Saint Francis didn't eat for forty days, until his body erupted & now we call it ecstasy.
Years later Frankenstein found a way to raise the dead.
Friend, his creation mutters, flower.
У Эррона лицо — глиняный ком, что каждый день в 06.30 следует готовить к обжигу строго намеченным обрядом. Эррон умывается; осклабившись, придирчиво разглядывает зубы — зубную щётку ($0.70) меняет раз в две недели — и приступает к утреннему ритуалу. Зеркало в брызгах, раковина в ржавых разводах пасты, перемешанной со слюной и кровью, — дёсны ноют, но Бартлетт не обращает на это внимания, продолжая методично и яростно водить щёткой. Полощет рот, осматривает зрачки, вновь умывается и дёргает на себя дверцу шкафчика, за которой скрывается медикаментозная сокровищница матери. Эррон не знает, откуда берутся склянки, флаконы, желтоватые коробочки и полупрозрачные блистеры; ему всё равно — и матери тоже совершенно безразлично (периодические недостачи остаются необнаруженными), запасы регулярно пополняются. Бартлетт по обыкновению достаёт 5 таблеток обезболивающего — впрок (вдруг что-то заболит).
Эррон выходит на улицу и достаёт спички — ритуал завершён, сигарета обожжена первым проблеском пламени.
Завтрак Бартлетт готовит себе сам: стакан воды на стакан овсяных хлопьев, никакого сахара, изюма, джема, масла, соли. 7 минут. Каждое утро — овсянка на воде, чашка крепкого чёрного кофе.
Не забудь (не забудет) помыть посуду (дочиста) и вытереть (насухо).
3 ручки, 2 остро заточенных карандаша, ластик, линейка, текстовыделитель голубого цвета. Блокнот, тетрадь, книги — корешком к корешку; достались потрёпанными — подклеены, достались в идеальном состоянии — такими и остаются. Домашнее задание делается ночью, сумка собирается ранним утром.
Рубашки и брюки Эррон гладит себе сам — уголки, воротники, стрелки — всё идеально. Рубашки — только белые или светло-голубые, брюки — серые или чёрные. Ботинки начищены до блеска — всё должно быть идеально, даром что досталось благолепие от каких-то из ухажёров матери.
Эррон высокий.
Недавно (18 июня) он раздобыл себе кожаную куртку с мехом овчины — прежняя мала, а скоро осень.
Эррон любит тексты, особенно напечатанные — буква к букве, строка к строке, чёрный на белом — иллюзия понятности, слаженности, стройности. Эррон любит читать и заучивать наизусть, любит цифры и точность, чёткость и разграничение. Бартлетт мыслит категориями, не распадающимися на полутона и дроби: это (не) нравится, это (не) буду делать, это (не)хорошо. Язык как мировоззренческий инструмент для него представляет упорядоченные столбцы существительных, прилагательных, глаголов и числительных.
Почерк у Бартлетта выверенный, буквы печатные, крепко сбитые, одной высоты и единого наклона.
Эррон любит цифры. Он точно скажет, во сколько впервые взглянул на часы любым утром последней недели (понедельник: 6.32, вторник: 6.17, ...), безукоризненно ответит, сколько потратил на ту или иную вещь и в каком году произошла бойня на ручье Вундед-Ни. Числа, знаки, номера и последовательности сами отпечатываются в его памяти с одним лишь уточнением: Бартлетту очень сложно перевести это бессмысленное нагромождение обрывочных фактов в долговременную память.
Эррон говорит, что уже перерос Сэлинджера (Но не его «Девять рассказов» — добавляет после паузы), битническую муть (самую популярную из того, что можно было достать в его положении, конечно), страдания По (если дело, конечно, не касается «Береники») и подобные увлечения для детей. Эррон уже взрослый, потому читает он тоже по-взрослому. Определить бы ещё, что входит в категорию «не для детей».
Эррон любит музыку и искренне убеждён, что окружающие не понимают смысла этих слов.
Эррон вспыльчив, Эррон гневлив. Он вырабатывает фальшивый иммунитет и безразличие к ударам по самым явным болевым точкам, но этого, разумеется, недостаточно; чаще всего он прибегает к хитрой уловке и злится на самого себя.
Эррон брезглив до периодических приступов тошноты, но в присутствии других редко позволяет себе даже скривиться; все детские игры любопытства и ковыряния в земле, разглядывания и тыканья палкой в живность и неживность любого рода обошли его стороной. Это мерзко.
В университете держать себя в руках проще (раздражителей меньше). Эррон часто видит где-нибудь упоминания бесповоротных моментов (в книгах, кино, чужих рассказах), пытается нащупать подобное у себя и не может отыскать; всё та же овсянка по утрам, сдерживаемое (опционально) раздражение, разложенные по карманам вещи, книги, правда, другие, и телефоном он пользуется чаще (подойдёт?).
Этой разницы достаточно (Эррон довольно кивает, вычёркивая рефлексию из списка).
II.
Many trees were hurt & all the clouds. Open any book &
the cloud above you bursts into flame,
you know this & yet nothing stops you, the sky stuck to the end of your finger as you point to it.
Как-то раз (Эррону 9) Маргарет берёт его с собой в бар. Мерзко, грязно, громко, душно, воняет («Маргарет, я испачкался!»); Эррон помнит, как вышел на улицу — небо бездонное, перетянутое атласом туч, беззвёздное — из бара доносится отвратительная музыка, увядающая с каждым шагом. Бартлетт заходит за угол и чувствует неприятный запах: из мусорного контейнера лениво выбираются клубы дыма, огненные языки лижут воздух. Рядом горячо, вблизи завораживающе.
Эррон перечисляет по памяти: был Джордж, был Сэм, ещё Николас и Алекс, какое-то из имён точно заканчивалось на «-эль» и звучало жутко вычурно; у этого многоликого разнообразия был (есть) общий знаменатель — Маргарет. Маргарет убеждена, нет, одержима мыслью о том, что они обязательно заживут хорошо и ладно, когда на пороге появится тот-самый-главный-мужчина-её-жизни. Пока Маргарет в поиске и блужданиях — Эррон блуждания называет блудом, а спустя несколько лет удивится, как его вообще могли волновать подобные вещи.
Ещё Эррон точно знает, что его недолюбили, потому что у всякой любви есть чёткая мера и опредмеченное выражение. Его следовало любить больше, любить лучше; получать он должен был больше и (и никогда не забудет невнятность подарков на дни рождения) лучше; Маргарет должна была делать всё лучше. Или, по крайней мере, любить то, что есть, а не улыбается похабным оскалом полгода в их доме (ровно до следующего мужчины).
Сэнди, как и ему, шестнадцать лет — у неё красное платье и заляпанные (отвратительно) грязью кроссовки; Эррон долго пялится на них, не то чтобы не понимая, к чему клонит Сэнди, — скорее, в надежде на то, что она обернёт всё в шутку или он, например, исчезнет. Сэнди, чёрт возьми, душ принимала, наверное, утром (или, что ещё хуже, вчера вечером), пахнет от неё потом и яблоками, что давали на обеде. Ещё она полновата, что тоже его не особенно привлекает, но он обязан определиться с тем, каково это.
Бартлетт говорит (мысленный монолог): душно, противно, неловко, грязно.
В нагрудном кармане куртки Бартлетт держит коробок спичек, во внутреннем — зажигалку; в левом кармане брюк — пачку сигарет, в правом — парочку мятных конфет (блажь) и ключи от дома (тяготящая необходимость). Практически каждые выходные он на автобусе доезжает до Торонто (билет в нагрудном кармане вместе со спичками); всё пространство, находящееся за пределами Уотерлу, устраивает его одним лишь выполнением этого условия. Эррон любит гулять, перебирать ногами, глядеть по сторонам, наблюдать деревья, парки и бетонных отщепенцев; любит городские библиотеки, где из окна у его любимого места открывается вид на пока не застроенную площадку строительных лесов и снующих туда-сюда рабочих; Эррон любит огонь (поджечь мусор(ку), развести костёр, спалить кнопки в лифте, подкурить сигарету; вырванные страницы энциклопедии, посвящённые великому лондонскому пожару, новостные выпуски на ту же тему).
Эррон учится ревностно и ревниво (билет до Торонто лишь сейчас стоит копейки ($9—15), переезд обойдётся куда дороже); с большинством одноклассников не ладит («Не трогай, пожалуйста. Блять, НЕ ТРОГАЙ, я сказал»), да и тех, с кем ладит, он чаще терпит. Бартлетт говорит: всё вокруг невозможное, душное, вязкое; мыслит витиевато и многомерно, однако в устной речи допускает будто бы ограниченный набор слов и исключительно клишированные фразы (это правило нарушается редко).
В ящике школьного стола и в голове у него, конечно же, исключительный порядок.
Эррон подсчитывает потенциальный доход от последнего ухажёра матери, продавливающего седалищной костью диван в гостиной (для OSAP сгодится или учитывать не стоит? не стоит. как его зовут, Маргарет? неважно. это мой стакан, пользуйтесь каким-нибудь другим); Маргарет в преддверие его отъезда прикасается слишком часто. Выпускной похож на тусклую шутку: будто все разом обернулись своими двойниками из стереотипных coming of age фильмов — Эррон видел всего два и абсолютно уверен в том, что все остальные выстроены по той же схеме. Он уходит пораньше — нельзя сбить режим.
В университете хорошо — можно делать всё то же самое, но никому до тебя нет дела (Маргарет редко звонит, время от времени скидывает смешные видео на фейсбуке); Маргарет говорит: чем вы там вообще занимаетесь, Эррон? Пишем на камнях слова, привязываем к ним верёвки и бросаем в воду.
Не смешшшно, Эррон (чихает на третьей минуте разговора). Отстань с этими глупыми вопросами, Эррон (не буду отвечать, у тебя там что, целая анкета). Глупости.
Бартлетт плывёт по дням, словно будничная рыба: может, неожиданности обходят его стороной или он умеет не натыкаться на неожиданности (не умел, по крайней мере); на счету уже несколько публикаций и плавный переход от одной степени к другой — считай, занёс ногу и почти уместил на лестничном пролёте. Пока Эррон пытается связать количество ступеней на этажах разных кампусов, телефон жужжит раздражённой пчелой: Эррон знает, что в это время позвонить некому, на экран даже не смотрит. Спустя 23 минуты — повторный входящий вызов, и так ещё несколько раз с интервалом в полчаса (30 минут без округлений).
Говорят, сердечный приступ. У Маргарет, говорят. Похороны бы хорошо.
Действительно неплохо.
Эррон возвращается в Уотерлу: соседская псина разучилась тявкать (когда он заезжал на Рождество, псина лаяла так, будто в тишине Иисус не родится), в доме пыльно и влажно, соседи провожают влажными взглядами (провожают Маргарет). В общем и целом — ничего не изменилось, подытоживает Эррон.
Приходится задержаться — в университете будто бы и рады (вежливо рады, когда радость отсутствия вышита участливым тоном — Эррон не уверен).
*[— Tell me again how you were defrocked.
— Overnight.
— That’s half.
— Bibulously.
— That’s hardly uncharacteristic.
— Alright. There are things
we don’t fathom: the “noumenon.”
]Ткань рубашки прорвана в одном месте, аккуратный тонкий шов — зарубцевавшаяся ниточка крови. Эррон, вероятно, напоролся на гвоздь, поспешно удаляясь в сторону от кивающих вслед фонарей: ботинки в пыли, немеющие на холоде пальцы впиваются в ладонь (при детальном утреннем осмотре будут обнаружены багровые лунки), въедающийся в уши хрип и сиплое дыхание самого Эррона, которого благоразумие гонит похлеще любопытства. Рубашку, увы, придётся выбросить.
Рвота подступает неожиданно, и Бартлетт послушно сгибается пополам. От вида и запаха тёплой непереваренной мерзости мутит ещё больше.Может быть, это его вина — сущность, награждённая именем, обрела самостоятельность и физическое воплощение. Пока история Гатлина была лишь газетной историей — пожелтевшей бумагой, занудной старомодной вёрсткой, безвкусными заголовками и выцветающими клише — её, считай, никогда не существовало. Но вот её проговаривают: на городском совете, в новостной сводке и — механически — сплетническим ропотом местных зевак; её проговаривают, и из влажных звуков рождается первобытная дрянь.
Нет, это бред.
Из его ночного сна (Эррон называет это сном) газеты следующим утром тоже вылепили гнусного гомункула: «НОВАЯ ЖЕРТВА ТАИНСТВЕННОГО КУЛЬТА». Неровные буквы в уголках рта неопознанного мужчины, скопившиеся мушиным роем вопросительные знаки и многоточие пустых глазниц — смерть состоит из (наступила от) шести букв, а не умерщвлённого тела.Кошмары Бартлетта не мучают.
Он исправно ходит на занятия, степенно разворачивается к классу спиной, жуёт приготовленный с вечера обед и пялится вникуда. Пожалуй, чаще смотрит по сторонам, но это ничего — таким в эти месяцы подозрения не вызвать.
Мучают Бартлетта обрывочные голоса, въевшиеся в уши: он раз за разом мысленно прокручивает испорченную магнитофонную ленту воспоминаний и всё никак не может определить, кому принадлежат тембры и интонации. Знакомыми они (не) кажутся, искажаясь с каждой перемоткой и постепенно вырождаясь в клокочущий шум.
Спустя несколько дней Эррон всё так же брезгливо вытирает салфеткой поверхность парты, утыкается носом в учебник,
раскладывает идеально заточенные карандаши и на вырванном из блокнота разлинованном листе оставляет 678 вопросительных знаков. Всю перемену он судорожно водит по бумаге ластиком до тех пор, пока от вопросов не останется и следа. Катышки Эррон растирает между пальцами — так знаки превращаются в твёрдую грязь.
На дневных улицах Бартлетту отчего-то неуютно: пронзительный серый цвет неба режет глаза, сговорившиеся набухшие тучи уже, кажется, протекают. Морось неуверенная и нечёткая (капли падают то тут, то за шиворот), раздражающе затянувшаяся; придётся вернуться домой пораньше. Дома Эррона ждут оставленные матерью грязная посуда и смазанная записка («ночью не жди»); клейкая часть стикера оставляет на поверхности холодильника уродливый след. Хорошо бы и холодильник вымыть.
Час на домашнее задание, ещё полчаса — на уборку и душ; за окном всё так же мокро и тоскливо, потому вместо привычной прогулки Бартлетт выбирается на крытую веранду (капли начали стучать веселее). В промозглой полудрёме и с книгой, заложенной на 240 странице, он сидит до шести вечера: в 6:12 вздыхает, потягивается и проворачивает ключ в замке четыре раза (впрочем, Маргарет и её изменившиеся планы возвращаются в 6:41 — Эррон недоволен и открывает дверь настолько медленно, насколько это возможно).Ритмично: кашель матери, стук ветки о стекло, падение капли из крана в немытую (блять, Маргарет) чашку, передвижение трескучей стрелки напольных часов. Комнату заветривает из распахнутого окна, уличный шум умирает с приближением комендантского часа; в доме холодно, но у Эррона — особенно. Зато не душно.
Бартлетт вытирает стенки запотевшего стакана с ледяным молоком (и терпеть не может периодическое ощущение влаги на ладонях), оставляет последние страницы книги на утро и ложится в кровать (спит круглый год под зимним одеялом и пледом). Мысли сбивчивые, бегущие с разной скоростью: одна налетает на другую, разбивая бережно выстроенный ряд, глаголы перемешиваются с существительными, овец невозможно подсчитать. Мучительно.
Окончательно невыносимым это становится тогда, когда отрывок бессознательного выхватывает ту самую магнитофонную запись шипящих голосов — Эррон распахивает глаза и понимает, что мать включила радио. Сфокусироваться удаётся лишь на осознании того, что в это время крутят повторы дневных эфиров; Бартлетт морщится и пинает стену. Радио утихает.
Поздно — спасительные остатки сладостной дрёмы окончательно разветриваются: не помогает ни лежание на спине, ни дочитанная книга, ни беззлобное рычание в подушку. Уличный шум, как известно, по ночам особенно жесток: редкие звуки машин, деревьев и ветра сливаются в симфонию, начало которой обыкновенно выманивает Эррона на прогулки; Бартлетт, наверное, готов забыть недавний сон и поддаться бессонной скуке. В конце-концов, в прошлый раз он смогубежатьпроснуться.
От куртки всё ещё пахнет костром — единственный запах, который в подобном случае Бартлетта устраивает — Эррон свешивает ноги с подоконника и мягко приземляется во влажную травяную грязь. Тихо ругнувшись, он прикрывает окно и следует тёмными улочками к одному из излюбленных мест — ничего особенного, на самом деле, лишь лавчонка под самодельной крышей на восточном выезде из Хей-Спрингса.
Шорох. Бартлетт готов поклясться, что слышит эхо собственных шагов, не очень искусно подстраивающееся под темп его ходьбы. Эррону время от времени чудятся шум мотора и говорок шерифа, но на это он привык не обращать внимания; другое дело — очевидные звуки. Придётся свернуть и сделать круг, до дома ещё далеко.Эррон смотрит на часы (2:37) — чиркает спичкой и, не успевая прикурить, вновь вычленяет искусственный звук. Вряд ли полиция носилась бы за ним бесшумный час:
— Кто здесь? — Бартлетт морщится, не очень довольный полученным раскладом. Несколько идиотски.
Прикуривает.